Недавно, в своей передаче Верой и правдой А. Цветков упоминал имя Найпола. Сегодня появилась возможность прочитать отрывок из его произведений. Путевые заметки из страны победившей религии.

Экслибрис. Впервые по-русски

Нобелевский лауреат 2001 года В.С. Найпол: "Среди верующих: исламское путешествие"

Ведущий Сергей Юрьенен
Автор преставления и перевода: Алексей Цветков

Размышляя по поводу присуждения В. С. Найполу Нобелевской премии по литературе, неизбежно упираешься в два вопроса: почему именно ему, и почему именно сейчас?

Эти вопросы в его случае стоят неизмеримо острее, чем в отношении любого из предыдущих лауреатов, будь-то Дарио Фо, Вислава Шимборская или Гюнтер Грасс, для каждого из которых есть свое маленькое и естественное объяснение. Дело в том, что имя Найпола неизбежно приходит в голову чуть ли не последние четверть столетия, когда перебираешь достойных кандидатов, и оно приходит в голову одним из первых. Интерес вызывает не тот факт, что премия, наконец, нашла адресата, а тот, что четверть столетия она старательно его избегала. Строго говоря, мы уже позорно приучены к тому, что высшая литературная награда безошибочно вручается либо маргиналам, как в случае Фо, либо писателям вчерашнего дня, как в случае Грасса, либо в порядке национальной очереди, как Шимборской, либо за идеологические заслуги - на ум приходят опять же Фо или Грасс.

За объяснением надо обращаться, конечно же, к творчеству самого Найпола. Нельзя ошибиться сильнее, чем отнеся его к некоей графе карибских писателей, которым премия если и положена вообще, то лишь в свою узкую карибскую очередь. Тринидад послужил писателю местом рождения, он был его родиной, но лишь в том небольшом смысле, что Найпол еще школьником принял решение покинуть его навсегда. С этим островом связаны его юношеские воспоминания и первый жизненный опыт, который закономерно послужил материалом для ранних романов, таких как "Мистический массажист" и, в особенности, "Дом для мистера Бисваса". Но в конечном счете разрыв стал фактом не только биографическим, но и литературным. На смену теплой и окрашенной юмором атмосфере ранних вещей приходит жестокий мир зрелости, в котором родиной и одновременно чужбиной становится вся цивилизация, с ее наприглядными окраинами. Тринидад отныне - лишь одна из этих окраин.

С определенного момента в творчестве Найпола появляется новый жанр - проза путешествий. Но в отличие от многих других современных писателей, работающих в этом жанре, автор вовсе не пытается представить свои дорожные наблюдения в розовом свете: вот, дескать, люди, от которых запад отводит глаза, и которым надо что есть сил помогать. В путевом творчестве Найпола поражает и даже шокирует его полная необремененность прогрессивными клише нашего времени, и именно эта черта столько лет отпугивала от него нобелевскую богадельню.

Путешествуя по Индии, Латинской Америке, американскому Югу и мусульманским странам, Найпол не обращает внимания на достопримечательности. Главная достопримечательность для него - люди, за которыми он с беспристрастной пристальностью наблюдает и чьи многословные исповеди он терпеливо выслушивает. Мир, который нам рисуют эти путевые заметки, подчас жесток и опасен - это вовсе не тот мир, который мы привыкли открывать на страницах просвещенных западных землепроходцев. Найпол почти не судит своих собеседников, но тем самым и не щадит их - у него нет для них извинений.

Одним из главных мотивов присуждения Найполу высшей литературной награды были, конечно же, его книги о странах ислама - в послесентябрьскую эпоху мы чувствуем необходимость вновь обратить внимание на голоса, которые столько лет нас предупреждали. 1981 году у Найпола вышла книга "Среди верующих: исламское путешествие". Это был его первый свод наблюдений о мусульманских странах, в значительной мере посвященный недавней иранской революции. Сегодня мы предлагаем вашему вниманию - впервые по-русски - отрывки из этой книги.

Среди верующих

Садек должен был ехать со мной из Тегерана в священный город Кум, километрах в полутораста к югу. Я с Садеком еще не встречался - все было уговорено по телефону. Мне был нужен иранский переводчик, и имя Садека мне дал кто-то в посольстве.

Садек был свободен, потому что, подобно многим иранцам после революции, оказался без работы. У него был автомобиль. Когда мы говорили по телефону, он сказал, что нам лучше ехать в Кум на машине - иранские автобусы ужасны, и их водят с устрашающей скоростью люди, которым на все наплевать.

Мы уговорились о цене за его автомобиль, его вождение, его перевод, и то, что он просил, было в пределах разумного. Он сказал, что мы должны отправиться на следующее утро как можно раньше, чтобы не угодить в августовскую жару. Он отвезет жену на работу - у нее все еще была работа - и сразу прибудет в отель. Я должен быть готов в семь тридцать.

Он пришел за несколько минут до восьми. Ему было под тридцать, он был невысок и аккуратно одет, хорош собой, хорошо подстрижен. Мне он не понравился. Я увидел в нем человека простого происхождения, с простым образованием, но с большой презрительной гордостью, почтительного, но обидчивого, не любящего себя за то, чем ему приходится заниматься. Это был тип человека, который, без какой-либо политической доктрины, от одной лишь обидчивости, произвел в Иране революцию. С ним было бы интересно поговорить час-другой - пробыть с ним несколько дней, на что я подписался, обещало быть трудным.

Он улыбался, но у него была для меня плохая новость. Он решил, что его машина не дотянет до Кума.

Я не поверил ему. На мой взгляд, он просто передумал.

Я сказал: "Автомобиль - это была ваша идея. Что случилось со вчерашнего вечера?"

"Машина сломалась".

"Почему вы мне не позвонили перед тем, как выехать из дома? Если бы вы позвонили, мы бы успели на восьмичасовой автобус. Теперь мы опоздали".

"Машина сломалась после того, как я отвез жену на работу. Вы действительно хотите ехать сегодня в Кум?"

"Что случилось с машиной?"

"Если вы действительно хотите в Кум, мы можем попробовать. Если она заведется, то все в порядке. Проблема - как ее завести".

Мы пошли взглянуть на машину. Она была подозрительно хорошо запаркована на обочине недалеко от ворот гостиницы. Он подозвал прохожего, одного из множества тегеранских бездельников, и мы вместе с ним принялись толкать. Молодой человек с кейсом, судя по всему конторский служащий по дороге на службу, подошел и стал помогать без всякой просьбы. Дорога была вся изрытая и пыльная, автомобиль был очень пыльный. Было жарко, а от выхлопов проезжающих автомобилей и грузовиков - еще жарче. Мы толкали то в направлении движения, то против него, и все это время Садек невозмутимо сидел за рулем.

Люди на тротуарах подходили и немного помогали, а затем отправлялись по своим делам. Мне пришло в голову, что мне бы тоже надо идти по своим делам. Это занятие, толкание Садековой машины туда-сюда, не приблизит меня к Куму; то, что началось так многообещающе, не обещало хорошего конца. Итак, не говоря никому ничего, ни тогда, ни после, я оставил Садека, его машину и его добровольцев-толкачей и пришел назад в отель.

Я позвонил Бехзаду. Бехзада мне тоже рекомендовали как переводчика. Но его было почему-то трудно разыскать - он был вольный студент в большом Тегеране, и когда предыдущим вечером он мне позвонил, я уже договорился с Садеком. Теперь я сказал Бехзаду, что мои планы провалились. Он не стал создавать проблем, и за это мне понравился. Он сказал, что все еще свободен, и что будет у меня через час.

Он решил, что нам не надо ехать в Кум на машине. Автобус дешевле, и я увижу больше иранцев. Он также сказал, что мне следует основательно поесть перед отъездом. Был рамадан, месяц, когда мусульмане постятся от рассвета до заката, и в Куме, городе мулл и аятолл, нельзя будет найти ни еды, ни питья. В некоторых районах страны, в атмосфере всеобщего мусульманского восторга, людей подвергали порке за нарушение поста.

Подход Бехзада, даже по телефону, сильно отличался от манер Садека. Садек, маленький человек на взлете и, может быть, всего лишь на ступеньку поднявшийся над крестьянином, пытался дать понять, что стоит выше среднего иранского уровня. На самом деле это была неправда - в его улыбающихся глазах проступало порядком иранской истерии и замешательства. Бехзад, объясняя свою страну, предъявляя на нее всю права, звучал при этом куда объективнее.

Когда, в назначенное им время, мы встретились в холле отеля, я почувствовал себя с ним свободно. Он был моложе, выше, темнее Садека. Он был образованнее - в нем не было ничего от денди, ничего от нервности и уязвимой гордости Садека.

Мы отправились на маршрутном такси к автовокзалу на юге Тегерана. Северный Тегеран - раскинувшийся на коричневых холмах, на холмах, растворявшихся в дневной дымке - был элегантной частью города, там были парки и сады, обрамленные платанами бульвары, дома с дорогими квартирами, отели и рестораны. Южный Тегеран был все еще восточным городом, более людным и тесным, более базарным, переполненным людьми, прибывшими из села, и толпа в пыльном, мусорном дворе автовокзала была сельской толпой.

Кто-то в грязной маленькой конторе сказал Бехзаду, что автобус на Кум должен отправиться через полчаса. Автобус с узлами на крыше, никаких терпеливых крестьян, ждущих снаружи или парящихся внутри. Автобус выглядел поставленным на прикол до конца дня. Я не верил, что он отправится через полчаса, и Бехзад не верил тоже. На Кум была еще другая автобусная линия, с кондиционером и броней на места. Бехзад огляделся в поисках телефона, нашел монеты, позвонил, никто не ответил. Августовская жара набирала силу, воздух был полон пыли.

Маршрутное такси доставило нас на другую станцию, которая была в центре Тегерана. На табличках над длинной стойкой были написаны названия отдаленных иранских городов, и был даже ежедневный рейс в Европу через Турцию. Но утренний автобус в Кум уже ушел - до другого еще долгие часы. Нам ничего не оставалось, как возвратиться в отель и снова думать.

Мы пошли пешком - в маршрутках не было места. Движение было плотным. После революции Тегеран не назовешь рабочим городом, но у людей есть машины, и не имеющий занятий город - столько заброшенных строек, столько неподвижных кранов на верхушках незавершенных зданий - может произвести впечатление отчаянной занятости.

Эта отчаянность сквозила в том, как иранцы водили машины. Они водили как люди, для которых автомобиль - нечто новое. Они вели как шли, и поток тегеранского уличного движения, с внезапными остановками и рывками, без заметных полос, был похож на суетливую толпу на тротуаре. Эта манера вождения не сопровождалась каким-либо особым тегеранским везением. Двери и бамперы каждой второй машины были вмяты или вогнуты и не отремонтированы. Статья в местной газете (обвинявшая шаха в том, что он не дал городу более современную систему дорог) сообщала, что дорожные происшествия - основная причина смерти тегеранцев, каждый месяц гибнут или получают травмы две тысячи человек.

Мы подошли к перекрестку. И тут я потерял Бехзада. Я ждал, пока движение остановится. Но Бехзад не ждал вместе со мной. Он просто начал переходить, справляясь с каждой подъезжающей машиной по очереди, - то останавливаясь, то поторапливаясь, то меняя угол маршрута и, подобно человеку, переходящему лесной овраг по тонкому поваленному древесному стволу, никогда не оглядываясь назад. Он оглянулся лишь когда перешел на другую сторону. Он помахал мне, но я не мог сдвинуться с места. Где-то там не сработали светофоры, и машины не останавливались.

Он понял мою беспомощность. Он вернулся сквозь движение ко мне, а затем, словно болотная куропатка, переводящая своего цыпленка через быстрое течение ручья, провел меня сквозь опасность, каждое мгновение грозящую смести меня прочь. Он вел меня за руку и, в точности как куропатка держится чуть выше по течению от цыпленка, разбивая силу потока, который в противном случае снесет малютку навсегда, так и Бехзад держал меня со своей подветренной стороны, идя чуть спереди от меня и сбоку, чтобы его ударило первым.

А когда мы перешли дорогу, он сказал: "Вы должны всегда давать мне руку".

Фактически, я уже стал это делать. Без Бехзада, без доступа к языку, который он мне обеспечивал, я был как бы полуслепым в Тегеране. Особенно трудно без языка было на этих улицах, исписанных вдоль и поперек многоцветными аэрозольными лозунгами персидской вязью и оклеенных революционными плакатами с особым упором на кровь. Теперь, с Бехзадом, эти стены заговорили, многое другое приобрело значение, и город переменился.

Поначалу Бехзад был нейтрален в своих замечаниях, и я думал, что это из-за его корректности, желания не выходить за рамки своей роли переводчика. Но Бехзад был нейтрален, потому что пребывал в замешательстве. Он был революционер и приветствовал свержение шаха, однако религиозная революция, пришедшая в Иран, была не той, которой хотел Бехзад. Бехзад не был религиозен.

Как же такое случилось? Каким образом в такой стране, как Иран, подрастая в провинциальном городке, он научился обходиться без религии? Очень просто, сказал Бехзад. Его не учили религии родители, его не посылали в мечеть. Ислам - религия сложная. Это не философская или спекулятивная религия - это откровение, с пророком и полным комплектом правил. Чтобы верить, надо довольно много знать об арабском происхождении религии, знать назубок.

Ислам в Иране - еще сложнее. Он стал отклонением от основной веры, и это отклонение имело свои корни в расово-политическом споре о наследии пророка, который скончался в 632 году после Рождества Христова. Почти с самого начала ислам был не просто религией, но империализмом, и его ранняя история была на удивление подобна ускоренной истории Рима, развиваясь из города-государства в повелителя полуострова, а затем в империю, с соответствующими напряженностоями на каждой стадии. Иранское отклонение стало доктринальным, и внутри отклонения были другие отклонения. Иранцы признают особую линию наследования пророку. Но откололась группа, верная четвертому человеку в этой иранской линии, четвертому имаму, а у другой группы есть свои идеи относительно седьмого. Всего лишь один имам, восьмой (отравленный, как и четвертый), был похоронен в Иране, и его могила, в Машхаде, недалеко от русской границы, стала объектом паломничества.

"Масса народу была убита или отравлена", сказал Бехзад, как бы объясняя свое неверие.

Ислам в Иране, шиитский ислам - дело сложное. Для того, чтобы поддерживать древнюю вражду, теплить идею личной мести даже через тысячу лет, иметь особый список героев, мучеников и негодяев, необходимо пройти обучение. А Бехзад не прошел обучение - он просто остался в стороне. Он, скорее, обучился неверию своего отца, который был коммунист. Отец Бехзада рассуждал скорее о бедных, чем о святых. Память, которую Бехзад сохранил с особым почитанием, - это о первом дне, когда отец заговорил с ним о бедности - о своей собственной и о бедности других.

На тротуаре у турецкого посольства сидят два загорелых знахаря в чалмах, разложив свои многоцветные порошки, корешки и минералы. Я видел в Тегеране других знахарей и думал о них как об иранском эквиваленте гомеопатических знахарей в Индии. Но имена, на которые эти иранцы ссылались как на авторитеты в медицине, - как сказал мне Бехзад, послушав их рекламную речь перед группой крестьян, - были имена Авиценны, Галена и Гиппократа.

Авиценна! Для меня - это только имя, кто-то из европейских средних веков, мне никогда не приходило в голову, что он был перс. В этом медицинском арсенале на пыльном тротуаре было напоминание об арабской славе тысячелетней давности, когда арабская вера перемешивалась с остатками Персии, Индии и остатками античного мира, которые она затопила, и мусульманская цивилизация была главной цивилизацией Запада.

Бехзад был менее впечатлен, чем я. Ему это мусульманское прошлое было безразлично, и он не верил в тротуарные лекарства. Ему была безразлична и шахская архитектура - древние персидские мотивы Центрального банка Ирана и арийское, доисламское прошлое, которое они провозглашали. Для Бехзада этот упор на древность Персии и древность монархии был лишь частью шахского тщеславия.

Он посмотрел на банк, на бронзу и мрамор, и бесстрастно сказал: "Для меня это ничего не значит".

По пути мы вновь заговорили о революции. Во многих районах города я видел два плаката - одинакового размера, в одинаковом стиле, явно сделанные в пару. На одном была изображена небольшая группа крестьян, работающих в поле, то ли боронящих, то ли пашущих - из рисунка не было понятно. На другом - силуэтом толпа с воздетыми в салюте винтовками и автоматами. Это были как бы плакаты народной революции: пробужденный народ-победитель, новообретенное достоинство трудящихся. Но что это за надпись по-персидски сверху?

Бехзад перевел: "Двенадцатый имам, мы ждем тебя".

"Что это значит?"

"Это значит, что они ждут двенадцатого имама".

Двенадцатый имам был последним в иранской линии наследования пророка. Эта линия завершилась тысячу сто лет назад. Но двенадцатый имам не умер: он где-то живет, ожидая своего возвращения на землю. И его народ ждет его: иранская революция - это приношение ему.

Бехзад больше ничем не мог мне помочь - он не мог помочь мне понять этот экстаз. Он мог лишь изложить факты.

Бехзад не имел веры, но он был окружен верой и мог понять ее эмоциональный заряд. Для него было достаточно сказать, как он и сделал без всякого сатирического намерения, что двенадцатый имам - это и есть двенадцатый имам.

Позднее, в ходе моего исламского путешествия, по мере того, как трудные факты истории и генеалогии становились более знакомыми, становились более, чем фактами, становились без труда понятными компонентами веры, я начал понемногу понимать мусульманскую страсть. Но когда Бехзад перевел для меня надпись на этих революционных плакатах, я ничего сообразить не мог.

До революции иранцы писали на стенах Лондона и других зарубежных городов не об этом потайном мессии. Они писали, по-английски, о демократии, о пытках в тайной полиции шаха, о "фашизме" шаха. "Долой фашистского шаха" - вот лозунг, который повторялся.

Я не следил внимательно за судьбами Ирана, но мне казалось, если исходить только из граффити иранцев за рубежом, что религия появилась в иранских протестах поздно. Только когда революция началась, я понял, что у нее есть религиозный лидер, который пробыл много лет в изгнании. Мне казалось, что аятолла Хомейни явился постепенно. По мере развития революции его святость и авторитет начали расти, и в конечном счете стало казаться, что ни всегда были абсолютными.

Явившись полностью, аятолла оказался для иранцев, ни мало ни много, толкователем Божьей воли. Своим явлением он свел на нет или сделал тривиальными все предыдущие протесты против "фашизма" шаха. И он принял эту роль.

Именно как толкователь Божьей воли, судья последней инстанции в вопросе о том, что является исламским, а что - неисламским, Хомейни и правил Ираном. Вот что он сказал по радио через несколько дней после того, как я прибыл в Иран: "Я должен вам сказать, что во время прошлого диктаторского режима забастовки и сидячие протесты были угодны Богу. Но теперь, когда правительство - мусульманское и национальное, враги строят против нас козни. И поэтому организация забастовок и сидячих протестов религиозно запрещена, потому что они противоречат принципам ислама".

Это было мне знакомо и интеллектуально по силам, даже после нескольких дней в Тегеране: особый авторитет человека, правящего и как политический лидер, и как голос Бога. Но идея революции как чего-то большего, как приношения двенадцатому имаму, человеку, который исчез в 873 году от Рождества Христова и остается "в сокрытии", была труднее для постижения. А мимикрия революционных мотивов конца XX столетия - плакаты, с виду прославляющие крестьян и городских повстанцев, революционные гвардейцы в нарядах под Че Гевару - все это лишь усиливало замешательство.

Бехзад переводил, стены говорили, Тегеран становился все более странным. А северный Тегеран ощущался как фантазия: дорогостоящий кусок Европы, задорого воздвигнутый на песке и камне холмов, творение шаха и обширного среднего класса, порожденного несотворенным нефтяным богатством. Там были небоскребы, международные отели, магазины, выставившие дорогие товары всемирно известных фирм, но этот великий город казался прививкой к южному Тегерану. Южный Тегеран был общиной, из которой север слишком быстро развился. И южный Тегеран, покорный Божьей воле и двенадцатому имаму, ниспроверг его.

Мусульмане были частью маленькой индийской общины Тринидада, в которой я появился на свет, и я, можно сказать, знал мусульман всю жизнь. Но я плохо знал их религию. Сам я был из индуистов, и я рос, зная, что мусульмане, пусть они родом и из Индии и во многом такие же, как мы, все-таки другие. Мне никогда не объясняли подробностей религии, и, наверное, никто в моей семье их толком не знал. Разница между индуистами и мусульманами была скорее неким групповым и загадочным чувством: вражда, которую наши индуистские и мусульманские деды привезли из Индии, смягчилась в своеобразную народную мудрость, повествующую о ненадежности и двуличности противной стороны.

Сам я тоже не имел веры. Я едва понимал ритуалы и церемонии, с которыми вырос. В Тринидаде, с его расовой пестротой, мой индуизм был на самом деле привязанностью к моей семье и ее обычаям, привязанности к моей собственной инакости, и я полагал, что среди мусульман и всех прочих были такие же привязанности и частные детали.

Все, что я знал об исламе, было тем, что знал каждый за его пределами. У них был Пророк и Книга, они верили в Бога и не любили кумиров, у них была идея рая и ада - идея, всегда для меня трудная. Ислам, если судить о нем по тому, как я его видел снаружи, был менее метафизичен и прямее, чем индуизм. В этой религии страха и воздаяния, в странном сочетании с войной и мирской скорбью, было много такого, что напоминало мне о христианстве - более заметном и "официальном" в Тринидаде, и это давало мне возможность чувствовать, что он мне известен. Его учение, или то, что я знал о его учении, не привлекало меня. Мне не казалось, что ради этого стоило вдаваться в расспросы, и с годами, несмотря на путешествие, я мало добавил к этим знаниям, собранным в тринидадском детстве. Триумф этой религии был далеко в прошлом - она не породила ничего подобного Возрождению. Мусульманские страны, не подвергшиеся колонизации, были деспотическими, и все они, до нефти, были бедными.

Идея посетить некоторые мусульманские страны пришла мне в голову прошлой зимой, во время иранской революции. Я был в Коннектикуте, и иногда по вечерам я смотрел новости по телевизору. Не менее интересными, чем сами события в Иране, были для меня иранцы в Соединенных Штатах, которых интервьюировали в некоторых программах.

Был там один человек в твидовом пиджаке, который говорил на чисто марксистском языке, но был сложнее, чем можно было судить по его языку. Он был в чем-то щеголь и и гордился свое способностью пользоваться заимствованным жаргоном - он был похож на человека, демонстрирующего свое идиоматическое владение иностранным языком. Он гордился иранской революцией - она придавала ему блеск. Но в то же время он понимал, что религиозная сторона революции покажется публике не слишком блестящей, и поэтому он пытался, с помощью своего твидового пиджака, идиоматического языка и манер, представить себя не менее изощренным, чем любой из зрителей, причем изощренным в том же смысле, что и они.

В другой вечер, по другой программе, выступила иранская женщина с покрытой головой и рассказала нам, что ислам защищает женщин и придает им достоинства. По ее словам, четырнадцать столетий назад, в Аравии, маленьких девочек хоронили заживо, и конец этому положил ислам. Что ж, мы ведь не все жили в Аравии, в том числе и эта женщина с покрытой головой, и со времен шестого столетия многое изменилось. Нужна ли по-прежнему женщинам, в особенности столь яростным женщинам, как эта выступавшая перед нами, особая защита, предоставляемая исламам? Нужна ли им чадра? Нужно ли запрещать им участвовать в общественной жизни и выступать по телевидению?

Вот какие вопросы у меня возникали. Но ведущий, задававший людям каждый день заготовленные вопросы, не стал медлить. Он перешел к следующему вопросу, о том, какого рода исламское государство хотела бы эта женщина видеть в Иране. Имела ли она в виду нечто вроде Саудовской Аравии? Женщина, и без того яростная, тут прямо взорвалась, и стала, со своим обрамленным чадрой лицом, похожа на разгневанную монахиню, полную укора. Эта ошибка, в которую впадают многие, сказала она, но Саудовская Аравия - не исламское государство. Она как бы говорила, что Саудовская Аравия - очевидный пример варварства, и что исламское государство в Иране будет совсем другим. (Только в Иране я понял, что именно женщина в чадре говорила о Саудовской Аравии - это была сектантская точка зрения, и эта мысль, наверное, была слишком сложна для телевизионной аудитории: арабы и персы принадлежат к различным сектам, признают различные линии наследования пророку, и между ними пролегает историческая рознь).

Третий иранец, которого я слышал, говорил о красоте исламского права. Но что же он в таком случае делал, изучая право в американском университете? Что привлекло этих иранцев к Соединенным Штатам и цивилизации, которую они представляют? Не могли бы они сказать об этом? Влечение существовало - это было нечто большее, чем нужда в образовании и квалификации. Но в этом влечении не сознавались, и в этом влечении, слишком унизительном для того, чтобы в нем признался древний и гордый народ, сквозило замешательство, которое выражалось в щегольстве, мимикрии, хвастовстве и отвержении.

Компетентность и авторитет женщине в чадре придавало американское или неисламское образование. Теперь же она как бы ставила под вопрос ценность личности, которой она стала, она отрицала некоторые из своих собственных дарований. Все эти иранцы на американском телевидении остро чувствовали свою американскую аудиторию, и производили впечатление говорящих меньше, чем они имели в виду. Может быть, у них не было средств выразить все, что они имели в виду; может быть, кое о чем они предпочитали умалчивать.

В августе 1979 года, через шесть месяцев после свержения шаха, новости, приходившие из Ирана, были все еще о казнях. Официальное иранское информационное агентство вело счет и регулярно выдавало итоговую цифру. Последними были казни проституток и содержателей борделей - таков был зловещий поворот исламской революции. Сообщалось, что аятолла Хомейни запретил музыку. Вновь стали соблюдаться исламские правила, касающиеся женщин. Были запрещены смешанные купания - революционные гвардейцы взяли под наблюдение пляжи в каспийских курортах и разделяли полы.

В Лондоне мужчина в бюро путешествий сказал мне, что Иран - страна, которую люди покидают. Никто не летит в Иран - я буду в самолете один. Рейс "Иран эйр" в этот день был отменен, и к самолету "Бритиш эйруэйз" в Тегеран собралась толпа.

Большинство пассажиров - эта международная мешанина коридоров аэропорта, просеивающаяся в каналы и ворота и делящаяся на приблизительно национальные загоны - были иранцы, и они не выглядели, как люди, бегущие от исламской революции или направляющиеся к ней. На женщинах не было ни вуалей, ни платков, а одна или две из них были вполне стильные. Все они потрудились над покупками и несли разностильные пластиковые пакеты лондонских магазинов - "Лиллиуайтс", "Маркс и Спенсер", "Остин Рид".

Мы совершили техническую посадку в Кувейте для дозаправки - никто самолет не покинул. Было темно, но рассвет уже приближался. Свет начал прибывать, ночь исчезала. И мы увидели, что аэропорт, сверху такой узор электрических огней, построен на песке. Воздух, шедший от вентиляторов, был теплым. Снаружи было 40 градусов, а настоящий день еще не начинался.

Бортпроводник сказал, что Тегеран будет попрохладнее. Всего час полета на северо-восток: опять пустыни, там и сям продолговатые участки бледной растительности, там и сям - волнистые складки земли, порой поднимающиеся до гор.

После всего, что я слышал о больших идеях шаха в отношении его страны, здание аэропорта в Тегеране было разочарованием. Зал прибытия был вроде большого сарая. Пустые прямоугольные пятна, обрамленные красноватой пылью, призраки картин в призрачных рамах, указывали места, где, без сомнения, до недавнего времени висели фотографии шаха, его семьи или его монументов. Стены и колонны были оклеены революционныит листовками и карикатурами и, тоже с помощью липкой ленты, - записками и объявлениями от руки, что придавало забавную неофициальность великим событиям. Здесь были фотографии аятоллы Хомейни, с жестким взглядом, чувственного и ненадежного, с лицом мошенника, как если бы его изобразил неприятель.

Офис "Мелли-банка" в аэропорту, с грубыми столами, тремя клерками, кучей бумаги и замусоренным полом, походил на ларек индийского базара. На стойке была сделанная от руки надпись: "Дорогие гости. Бог велик. Добро пожаловать в Исламскую Республику Иран". Доски таможенных объявлений были оклеены кусочками липкой бурой бумаги, уведомлявшими пассажиров о допустимых лимитов. Бурая бумага отменила лимит спиртного - это была составная часть исламского "добро пожаловать".

Багажная лента, которая должна была выкатить наш багаж, долгое время не двигалась. А иранские пассажиры, с их пакетами из лондонских магазинов, стали как бы другими людьми. В Хитроу они были иранцами, людьми из волшебной страны нефти и денег, расточителями, - теперь, в этом замызганном зале прибытия, терпеливые, в своем собственном окружении и среди себе подобных, они выглядели как сельские жители, прибывшие в город.

У таможенника были маленькие черные усы щеткой. Он спросил "Виски?" То, как он произнес это слово, и его улыбка как бы превратили вопрос в шутку. Когде я ответил отрицательно, он поверил мне на слово и, улыбаясь, жестом отпустил меня в солнечную яркость, противостоять послереволюционной алчности аэропортовских таксистов, которые, после шести месяцев были как никогда оживлены воспоминаниями о прежних днях, когда в Тегеран прибывали торгаши со всего мира, гостиничных номеров всегда не хватало, а водителям не приходилось гоняться за пассажирами.

Городская цветовая гамма была такой же пыльной и бледной, какой она показалась с воздуха. Пыль вилась над дорогой, покрывала деревья, съедала цвета автомобилей. Кирпичи и штукатурка были цвета пыли, недостроенные дома казались покинутыми и рассыпающимися, а стены, как конспекты времени, были покрыты персидскими письменами и шаблонными силуэтами Хомейни.

Бехзад и я отправились в Кум на машине. Было уже за полдень, когда мы вернулись в отель, и гостиничные таксисты, хоть и бездельничали, не хотели отправляться в долгую поездку по пустыне. Только один согласился и запросил 70 долларов. Бехзад сказал, что слишком много, - он знал кого-то, кто согласится дешевле.

Мы долго ждали бехзадовского водителя, а затем обнаружили, что от телефонных переговоров до его прибытия в отель его такса повысилась. Это был маленький, узловатый человечек, который сказал, что он - не мусульманин. Он имел в виду не это. Он просто хотел сказать, что он не шиит и не перс. Это был инородец, лур, из Луристана на западе.

В Куме была знаменитая святыня, усыпальница сестры восьмого шиитского имама - на протяжении тысячи лет она была местом паломничества. Там было также много богословских школ. В Куме учил и читал лекции Хомейни, а по возвращении в Иран после падения шаха он сделал Кум своей штаб-квартирой. Он был окружен там аятоллами, людьми, имевшими собственные заслуги, и с одним из членов этой свиты, аятоллой Халхалли, я надеялся встретиться.

Хомейни принимал, проповедовал и благословлял - Халхалли вешал. Он был при Хомейни судьей-вешателем. Именно Халхалли проводил многие из этих скорых исламских судебных процессов, которые заканчивались казнями, с официальными фотографиями до и после: люди, изображенные перед тем, как их убили, а затем мертвые, на выдвижных плитах морга.

В последнее время Халхалли давал интервью, делая упор на своей судейской деятельности, и в Тегеране поговаривали, что он впал в немилость и пытается с помощью этих интервью поддержать свою репутацию. Он сообщил "Техран таймс", что он, "вероятно", приговорил в Тегеране к смерти четыре сотни людей: В иные ночи, говорил он, из тюрьмы отвозили тела 30 или более людей.Он утверждал, что подписал смертные приговоры множеству людей из Хузистана - арабской провинции на юго-западе, где была нефть.

Другой газете он сообщил, что был организован заговор - разработанный в южнокорейском посольстве - с целью спасения Ховейды, шахского премьер-министра, и других важных людей из тегеранской тюрьмы. Как только он, Халхалли, услыхал об этом заговоре, он решил, с целью нанесения удара по ЦРУ и сионизму, форсировать эти дела. "Я рассмотрел все их дела в одну ночь и отправил их на расстрел".

"Захочет ли этот человек встретиться со мной?", спросил я корреспондента одного из агентств, когда мы говорили о Хузистане.

"Он будет просто рад с вами встретиться".

Бехзад сказал, что это можно устроить. Бехзад взялся позвонить секретарю Халхалли, когда мы прибудем в Кум.

Телефон, секретарь - вся эта современная система казалась странной. Но сам Халхалли в видел в себе человека современности. "Он сказал" (это из "Техран таймс"), "что религиозные лидеры стараются ввести в Иране правила Святого Пророка Мухаммеда. В дни пророка для сражения использовались мечи, а сегодня их заменили истребители "Фантом". "Фантомы" - не американские, не продукты иностранной науки, а международные, подобно мечам, один из товаров на великом мировом базаре, освященный исламом в результате покупки.

В уме Бехзада тоже было какое-то замешательство в этом роде. Отец Бехзада был посажен в тюрьму во времена шаха, и Бехзад унаследовал мечту отца об "истинной революции". Такая революция в Иране не произошла, но Бехзад, пуская в ход всю диалектику, какой он выучился, заставлял себя видеть в религиозном рвении революции Хомейни черты того, что можно было назвать истинным. И когда мы ехали на юг через Тегеран - поначалу похожий на базар, а затем все больше на поселение в мусорной пустыне, - он изо всех сил старался показать мне город пролетарского бунта.

Низкие кирпичные здания были цвета пыли, стены выглядели незаконченными, яркие интерьеры казались такими же временными, как и их раскраска. Тегеран, на плоской равнине к югу, разрастался и разрастался усилиями людей, прибывавших из сел, и кучки домов из традиционного квадратного глиняного кирпича с плоскими крышами были как деревни.

Мы проехали большой фабричный корпус. Под каждым окном к станам пристало что-то вроде бежевого меха. Бехзад сказал, что это была текстильная фабрика, один из центров революции. Сюда пришла армия, и многие рабочие были убиты.

После нефтеперегонного завода, выбрасывающего пламя из дымохода, мы оказались в настоящей пустыне. Теперь деревьев уже не было: курганы, холмы, небольшие равнины. Дорога шла вверх, падала в широкие долины. Холмы и курганы были гладкие, и иногда, издали и под определенным углом, давали легчайший оттенок зеленого и коричневого, от пучков травы и стеблей, которые, как оказывалось, были в действительности довольно редкими.

С вершины холма мы увидели по левую сторону соленое озеро, отмеченное на карте. Оно выглядело маленьким и белым, как будто готовым затвердеть в соль, и по белому шла кайма бледной зелени. Бехзад сказал, что иногда все оно кажется голубым. Сюда, с вертолетов, шахская полиция сбросила множество тел. И озеро было больше, чем казалось. Здесь царила безысходность, когда мы начали его проезжать, зеленая вода, окаймляющая белизну, была далеко. После этого пошла растрескавшаяся земля. Холмы были менее округленными, их силуэты - острее на фоне неба.

Это была пустыня, но дорога была оживленной, и временами попадались придорожные лачужки, где можно было купить безалкогольные напитки и арбузы. Бехзад считал, что нам надо чего-нибудь выпить или съесть до приезда в Кум, потому что в Куме, где с рамаданом строго, не будет ни питья, ни еды до захода солнца.

Мы остановились на остановке для автобусов и грузовиков, с большим круглым кафе в средиземноморском стиле и арбузным развалом на платформе у дороги. Продавец арбузов, сидящий в своем киоске под тонким хлопчатым навесом, почти не дававшим тени, спал, положив голову на руки.

Мы разбудили его и купили арбуз, и он одолжил нам нож и вилки. Бехзад разрубил арбуз пополам и раскроил его, и мы, все трое - водитель присоединился без просьбы - сели вокруг арбуза, есть его, так сказать, с одного блюда. Бехзаду, как я видел, нравилось делить и раздавать. Можно сказать, что в этом моменте было что-то мусульманское, угощение, практикуемое мусульманами, и водитель присоединился без всяких сомнений. Но водитель был рабочий, Бехзад делился своей едой с представителем народа, и он навязывал этому моменту в пустыне свой ритуал.

На платфрме были посажены два саженца - один был облезлый и мертвый, другой - наполовину. Между ними лежала старая, обгоревшая на солнце, неприятно выглядящая женщина в черном, необъяснимая человеческая руина в часе езды от Тегерана. Клочки газеты из киоска носились по песку и застревали между стволами деревьев. Через дорогу стоял грузовик на холостом ходу, с дымящимся выхлопом, и все время мимо проносилось движение.

Мы сидели на корточках в песке и ели. Водитель сплевывал арбузные семечки на дорогу. Я поступал, как водитель, Бехзад - тоже, но с благоговением. Внезапно, воткнув вилку в арбуз и не проронив не слова, квадратноголовый маленький лур спрыгнул с платформы. Он кончил - арбуз ему наскучил. Он двинулся через жалкий пустынный двор в поисках уборной, и момент Бехзада завершился.